Издательство "Вече"

Анатолий БАЙБОРОДИН. РУССКИЙ МИР ВЛАДИМИРА ЛИЧУТИНА. К выходу в свет 14-томника прозы Личутина

Анатолий БАЙБОРОДИН. РУССКИЙ МИР ВЛАДИМИРА ЛИЧУТИНА. К выходу в свет 14-томника прозы Личутина

Анатолий БАЙБОРОДИН

РУССКИЙ МИР ВЛАДИМИРА ЛИЧУТИНА

К выходу в свет 14-томника прозы Личутина

 

Если кому-то и по плечу сегодня этот труд

художественно изъяснить неизъяснимое в русской душе,

заповедным русским языком

сделать отчетливый отпечаток вечного

над перетекающим настоящим —

так это только ему, Владимиру Личутину.

Валентин Распутин

 

После обложной, знобящей душу осенней мороси, когда промозглый дух, словно палый лист, жухнет в сырой и стылой тоске, вдруг милостью Божией прилетит ветер-верховик, порвет серую наволочь и в голубые небесные прогалы отпахнуто и вольно хлынет солнце, и согреется озябшая земля, заискрятся в солнечной ласке влажные листья, поздние цветы и травы, закатным румянцем смущенно зардеют деревенские окошки, где …словно лики на стемневших иконах… смутно оживут родные лица.

Вот и нынешнюю (очерк был завершен в 2005 году. – А.Б.) русскую прозу заволокло мороком: откроешь пухлый журнал или свежеиспеченную книгу, осилишь страницу из праздного любопытства, да и захлопнешь в сердцах – чтиво!.. то средне-русское, равнинно-серое, выхолощенное журнализмом, то и вовсе… инструкция от перхоти, то хладнодушно умственное, чуждое народу, да еще и с безбожной мистикой, то фарисейское, противное народу, то докрасна и добела политизированное, пихающее народ в безумие кровавой смуты. А тут еще и чернобесье книжное… Коль и поныне в Отечестве Русском власть тьмы, и за деньги можно напечатать всё, что поганой душе угодно, хоть каракульные «писаницы» из казенных нужников, и прилавки трещат и ломятся от блудливо выряженных, нарумяненных да насурьмленных, напоминающих кукол «барби», похабных книжиц. Сумрачный князь, запрягши в плуг разношерстных, срамно гомонящих, вертлявых бесов, с демоническим упорством запахивает родники исконной русской речи, отчего мелеет и зарастает по обережью болотной тиной река державной словесности. И уж не верится, что сквозь «книжный» смог пробьется ласковый и теплый, природный русский свет, предтеча божественных глаголов, но… вдруг чудом чудным Божий ветер развеет клочкастый дым, и мудрой и сердечной песнью народного поэта обогреются людские души, остывшие в тоске по извечному родному слову.

И ранее случались у меня, книгочея искушенного и ворчливого, а ино и без чуру восторженного, подобные видения, ощущения, когда, бывало, ночи напролет, вдохновенно и просветленно читал прозу Пушкина, Гоголя, Достоевского, Лескова, Мельникова-Печерского, Шмелева, Шолохова, Шергина, а последние четверть века и Шукшина, Абрамова, Астафьева, Носова, Распутина, Белова…; это же ощущение солнечного света посреди морока, даже если описывались сырое навечерие или морозные потемки, являлось, когда читал очерки, повести и романы Владимира Личутина, и особо трилогию «Раскол», где любомудро и краснопевно, горделиво и сострадательно запечатлен народ русский с бескрайними просторами его исторической судьбы, с заповедными глубинами его томительно земной и неистово небесной души.

На хмельном и кровавом закате прошлого века, на похмельном рассвете нынешнего века книжные лавки, словно дома терпимости, были забиты похабным чтивом, рядом пестрели наспех сшитые «исторические» книги из бесчисленных серий, вроде «Сто любовниц…», «Сто любовников…», похожие на аляповатые, приторно сладкие кремовые торты; и средь ядовитого хлама красовались и сочинения развинченных, раскрученных столичных писателей, а вот книг Владимира Личутина днем с огнем, а ночью с лучиной не сыскать, словно проза его таилась под негласным запретом и спасалась в древлеотеческом скиту. Разумеется, издательская и писательская державная элита ведала, что творчество Владимира Личутина – явление русской литературы, более того, явление русского народного духа; и так вышло бы кстати, если бы нынешние российские издатели раскошелилась на собрания сочинений писателя, как некогда был напечатан щедрым тиражом пятнадцатитомник Виктора Астафьева (напоминаю, очерк был завершен в 2005 году. – А.Б.).

* * *

В последние десятилетия канувшего века плодное древо русской …не русскоязычной… русской прозы осеняло российскую словесность густолистыми ветвями «деревенской», «городской», «исторической», «военной» прозы со всесветно славленными именами, но вольной и самостийной ветвью, едва соприкасаясь с «деревенской», наособицу росла, обильно плодоносила ветвь личутинской прозы, широкому читателю маловедомой, хотя по духовной и художественной силе не уступающей ни «городской», ни «деревенской», ни «исторической», в кою вплелась лишь в последнее десятилетие. Были в литературной критике беспроклые попытки выделить так величаемую «интеллектуальную» прозу и некую «психологическую», и даже «исповедальную», но тогда выходило, что всякая иная проза – без ума и характеров, без душевной искренности.

Если в повествованиях советских «деревенщиков», и особенно у Валентина Распутина, великого радетеля нравственные устоев, нет-нет да и звучали мистические мотивы, но либо отвлеченно метафизические, либо с одухотворенным поклонением душам предков; в произведениях Владимира Личутина даже в лета тихо царствующего безбожия исподвольно жил и православный дух, а на постсоветском поле уже звучал полногласно, в трилогии «Раскол» даже и возопил горящими устами староверов – Христовых страдников. Хотя православный дух любимых личутинских героев (кроме героев «Раскола») язычески свивался с ликующей одой пло­дородию земли и чадородию женщин, с ярой брачной песнью: Отец-небо наливается любовной грозовой силой, а Мать-земля трепетно жаждет любовной влаги, чтобы родить из себя новую жизнь – растительную; и вот зазывно, как в пору гона, гремит гром, содрогается Муж Небо, и в томительно, сладострастно замершую Жену Землю впиваются молнии, и на Неё проливается небесная влага; и в этой грозовой любви Отца-неба и Матери-земли рождается всё живое не земле. Не случайно писатель Тимур Зульфикаров весело повеличал Личутина «северным Джованни Боккаччо», но, скажу, итальянскому возрожденцу с его неприхотливым, блудливым, богохульным «Декамероном» до личутинских «любовных од» как до небес, ибо в них тысячелетия мистических и поэтических воззрений славян на земную и небесную природу, слитую с человеком, и христианский дух любви к жене – и чадородице, и сестре во Христе, и материнской замене.

 Кроме поклонения небу и земле личутинские герои-поморы поклонялись и морю-океану, кормящему и либо гибельными ветрами выдувающему из поморской души бесовские искусы и обавные наваждения, либо наказующему, коль уж душа безвозвратно заложена и перезаложена у князя тьмы. Но в личутинском любовном поклонении и матери-сырой земле, и морю-океану не прочитывается языческая мистика, от древнеславянского обожествленного мировидения в произведениях живет лишь образное мировыражение, как в «Стихе о голубиной книге», где природа – уже не божество, но Творение Божие, бого-и-человекоподное. Вспомним:

Солнце красное от лица Божнего,

Млад светел месяц от грудей Божиих,

Звезды частые от риз Божниц,

Зори белые от очей Господних,

Ночи темные от опашня Всевышнего,

Громы от Его глаголов,

Ветры буйные от Его дыхания,

Дровен дождик и росы от Его слез...

 

Вера в личутинских героях – мучительная ратьба Божиего и демонического. Если, скажем, старухи из повестей Валентина Распутина, напоминающие целомудренных скитских стариц, – сурово учительны, нравственно завершены и в духовной цельности неколебимы, почти святы в миру, то герои Владимира Личутина, особенно из творческой богемы, мечущейся меж городом и деревней, меж кабаком и храмом, – сколь откровенны и яры в плотских страстях, величая страсти «раем», столь же искренны и неистовы в покаянных молитвах, в ненависти ко греху. Случалось, и великие грешники, когда в них Господь совесть пробуждал, в страстном молитвенном покаянии, в суровой постьбе, в отрешенном от мира служении Богу и людям обретали святость, вспомним, евангелийскую Марию Магдалину, легендарного разбойника Кудеяра. Герои Личутина не теплокровны, и это не о них рек святой Иоанн Богослов: «Поелику ты тепл, а не горяч и не студен, извергну тя из уст Моих». И хотя Личутин сроду не называет среди учителей классиков прошлого либо позапрошлого веков, но дух его мятежных героев нередко созвучен духу героев Достоевского с их иступленной духовной бранью и мучительным обретением Света Божиего, хотя степенной очерковой описательностью, непостижимо загадочными, «упертыми» характерами близок писателю и Лесков. Впрочем, все эти сопоставления весьма относительны и приблизительны, а может, и нелепы, как неклюжим было сравнение повестей Распутина с романами Фолкнера.

 Негласно повиненный властвующим мнением в религиозности …видимо, разом – в языческой и христианской… и что смолоду не шатало в конъюнктуру, в отличие от иных именитых, Владимир Личутин прозябал в советской и постсоветской литературе журналами не привеченный, даже своими русскими, критиками, даже своими русскими, не осмысленный и не запечатленный, властями не обласканный, хотя уже о книгах семидесятых, а тем паче восьмидесятых, удивленно и похвально толковали искусные книгочеи, и, помню по своим младым летам, творчество писателя, подобно сладким запретным плодам, даже вошло в российскую книжную моду, как чтение элитное, для избранных, сопоставимое с модными о ту пору книгами Габриеля Маркеса и Жоржи Амаду. Да и писатели, Личутину близкие родом, духом и словом, уже именитые, усердно хвалили даже и первые повести неведомого мезенца. «В семьдесят втором году завершил повесть «Белая горница, – вспоминал писатель. – Жил в общежитии, не было жилья, прямо на тумбочке и сочинял повесть. Тогда уж вышли книги Абрамова, Белов написал «Привычное дело», Распутин – «Последний срок», Астафьев – «Последний поклон». «Белую горницу» напечатали в журнале «Север». И так неожиданно все закрутилось, писатели – в том числе и Абрамов, Белов – повесть приняли на «ура» – мне было даже как-то странно. Благословили в литературу, вдохновили хвалами, и повести у меня стали расти, как грибы в теплый туман…».

 «Деревенская» проза, возможно, еще топталась бы растерянно на выбитой до камня, опустевшей поляне подле избы-соборни, то чутко приникая к матери-сырой земле, скрадывая на погостах голоса погребенных отичей и дедичей, то робко взирая в маловедомые небеса в смутном ожидание Божиих откровений; и, может быть, подивив на прощание украсным сельским словом, народным свычаем, угасла бы вместе с эхом колхозного мира. Именитые «деревенские» писатели, схоронив Шукшина и Абрамова, создав талантливые народные произведения, в нынешнем веке уже мало писали чисто художественную прозу, а посему с тоской и горечью отпевали русскую народную литературу: лежит, де, под божницей в красном избяном углу, дышит на ладан российское село, со дня на день сволокут на могилки, и умрет вместе с ним, развеется на чужебесных ветрах мудрое и совестливое крестьянское слово, а без слова умрет и словесность русская. Критик Валентин Курбатов пропел русскому слову «со святыми упокой»: мол, отпишут свое Василий Белов да Валентин Распутин, и русская народная литература завершит свой величавый век, ибо и народа уж нет – бредет хладнодушная, безголовая, безголосая толпа, а коль нет народа, то нет и языка народного – заросло ядовито яркой травой-дурниной словесное русское поле. Валентин Распутин согласно вздохнул: «Литература умерла, но Россия, Бог даст, еще вздымется…». Пророчество о русском литературном закате невольно и рождается, коль уж лет пятнадцать власть российская дубиной окаянства и безродства вышибала из русских русское простонародное; и вроде от русской народности осели на донышке литературы лишь жалкие ошметья.

 И в это, увы, литературное безвременье вопреки «родимой» власти, не в лад гробовщикам и похоронщикам проза Владимира Личутина вдруг засветилась над Русью былым природным и скопленным исподволь народно-православным светом. Явились привередливому читательскому миру, изданные, неведомо мне в какой череде и написанные, романы Владимира Личутина «Фармазон», «Любостай», «Миледи Ротман», «Беглец из рая», «Девяносто первый год. Вид из деревенского окна», «Скитальцы», трилогия «Раскол», словно посреди черной таежной гари дивом дивным одыбали матерые кедры, долгими, натружено узловатыми кореньями добыв целебного земного сока, густыми кронами припав к спасительным небесным родникам.

Писатели – выдающиеся, даже прославленные на весь белый свет, – ярко, талантливо, по-русски написали русский мир, и мир, ими запечатленный, – широк или узок; Личутин же написал русский народ в его духе и нраве от изначалья до смутного будущего, и так туго, причудливо сплел русские тысячелетия в сегодняшнем дне, что диву даешься, откуда такой дар, доселе неведомый в русской литературе. Личутин – не пророк, и даже не суровый нравоучитель, подобно Распутину; он воплотил в своих героях русский народ в его многовековой мучительной борьбе: небесные чаяния и плотская низость, – изобразил не судя, чтоб судимым не быть в горнем свете. Но всё, что от беса лукавого, обличил с ярым гневом, когда от злости праведной обличитель захлебывается речью и уж слов не выбирает.

* * *

Коли издать все произведения Владимира Личутина вкупе, выйдет многотомное собрание сочинений; писатель уже на творческой заре, когда доводил до ума поморские повести, замыслил, ни больше, ни меньше, запечатлеть в книгах всю судьбу России, о чем и поведал в беседе: «Создавая повести, мне хотелось показать всю судьбу России через судьбу северной деревни Вязицы, где прописаны родословные древа героев, кочующих из повести в повесть, чтобы жизнь человеческая в череде поколений не имела ни начала, ни конца. Замыслил эдакую сагу. Трудность писания таилась в том, что наработанный материал нельзя было сразу использовать, его нужно было поделить на несколько произведений, десять, пятнадцать, двадцать – у меня замысел был гигантский. В конце концов, я написал шесть повестей и роман «Фармазон» из жизни Вязицы, где герои, в самом деле, кочевали из повести в повесть…».

Увы, живет предубеждение, томит неодолимое сомнение в много пишущих сочинителях – строчат, швейные машинки, стучат, дятлы, денно и нощно по буквицам, и летит желтый прах, оседает на бумаге, оборачиваясь книгами, и жалко дерева, кои рубят на бумагу. Некий прозаик в старопрежнюю пору выдал «на гора» толстенный роман «Большая вода», из которого, посмеивались писатели, выжать бы «воду», вышел бы крепкий рассказ. Воистину, в многословии не без пустословия, и как в простонародье говаривали: думка чадна, недоумка бедна, а всех тошней пустослов; вот и случается, еще молодо-зелено, а, глядишь, уже и намолотил пудовый романище о России-матушке; нет бы, как Василий Шукшин, написать книгу простых, но до слез пронзительных рассказов о сермяжных мужиках, у коих нестерпимо ноет совестливая душа, сострадая униженным и обездоленным, не смиряясь со злом и бесстыдством.

Благословен труд во славу Вышнего, во благо ближнего, во спасение России – приюта Божиего, а уж Личутин – литературный трудяга, каких мало на Руси; многопишущий Владимир Личутин – исключение из правил, ибо за всяким большим и малым произведением писателя, а уж тем паче народно-историческим, подобным трилогии «Раскол», – и отрадный, и азартный, и маятный, а порой и душевно надсадный труд, неспешное, пристальное оглядывание, осмысление необозримых мистических, историко-этнографических, народно-поэтических источников для постижения русской судьбы, русской души, а потом и запечатленного столь живописным и музыкальным, народным и природным образным слогом, коим подстать и стихи слагать.

Так созданы романы, очерки о родовой памяти и простонародной этике, вошедшие в книгу «Душа неизъяснимая»; но даже если писатель и, притулившись на пеньке, сочинит некорыстную заметку в газету «Завтра» либо в «День литературы», и ту не в простоте, что родня пустоте, и там, в осмушной заметушке, – глубинное осмысление вечной брани солноликого дня и темной ночи в душе героя и народа, и там – затейливый, непостижимо причудливый, как народ и природа, вдохновенный художник, живописущий благолепной речью. Впрочем, и сам Александр Проханов, редактор политической газеты «Завтра», столь любимой народом за русскую державную правду, во всякий номер сочиняет нечто похожее на передовую статью, но с такой душевной и умственной страстью, таким вселенски образным слогом, что диву даешься, откуда и творческие силы берутся чуть не ежедень рождать краснопевные притчи о грядущей русской цивилизации да грозные, русской страстью созвучные божественным глаголам святого Иоанна Кронштадтского, обличительные послания доморощенным и заморским ворам, искусившим худобожих простецов, да в суете и суматохе похитившим российский Двор.

Кстати, судя по личутинскому повествованию «Год девяносто третий. Вид из деревенского окна», братчинная дружба связывает писателей, столь, казалось бы, далеких друг от друга творческих миров. Читаешь романы и послания Александра Проханова, повеличенного супротивниками «соловьем российского генштаба», в воображение является реющий над землей стратегический бомбардировщик с грозно начертанными русскими опознавательными знаками, – иконный образ Егория Храброго, копием пронзающего беса, вплетенный в арийский солнечный знак, в царского двуглавого орла да имперскую красную звезду. И от нарастающего гуда и рева самолетного, словно от гроз Ильи Громовержца, содрогается полоненная земля, в злобном страхе падают ниц супостаты, посягнувшие на русский престол, а разбуженные русичи, очнувшись от хмельных и бредовых сновидений, отряхнув унынье и колдовские злые чары, вдруг по-бойцовски расправляют литые отмашистые плечи, вспомнив о былой имперской мощи.

 От повестей же и романов Владимира Личутина иные наплывают видения: чудится, из песенного и молитвенного славянства чудом чудным прилетела вещая птица, и, плавно вздымая архангельские крыла, кружит над Русью, поет протяжную дивную песнь любви к братьям и сестрам во Христе, к небесам Божиим, к матери-сырой земле, и обмирают русичи в сладком умилении, с блаженной надеждой на крылатый и спасительный русский дух, не выбитый, не вытравленный властью кощеев.

Читая прозу Александра Проханова, сквозь сумрак веков видишь князей воителей, собирателей Царства Русского, а потом видишь и ратников Первой и Второй Отечественных войн, и белого генерала, устало и отрешенно глядящего с борта корабля на меркнущую в тумане русскую землю, и комиссара в пыльном шлеме, вздымающего красные полки на мятежном зареве; видишь и высоколобого любомудра с неистово горящим взором от распирающего разум просвещения, от любви и сострадания к отеческой земле.

Читая романы Владимира Личутина, узришь странника, плывущего штормовым Северным морем, потом без устали, подсобляя черемуховым посошком, бредущего по метельной и заснеженной, слякотной и промозглой древлеотеческой Руси; и странник – поморский рыбак и зверовщик, пахотный мужик и царев стрелец, незрячий былинщик с гуслями и острословный скоморох да христорадник с вертепной звездой, мезенский инок в ветхом холщовом рубище, гремящий веригами и монастырский летописец, в сокровенных писаниях истлевший плотью, старец, убеленный сединой горней мудрости, и неистовый старовер-распопа с божественными глаголами на спекшихся устах – на церковных ли папертях и вечевых соборных площадях, в избах и теремах горячо и запальчиво костерит еретиков, сатанаилов и попустителей бесовской воли, а потом слезно молит братьев во Христе любить и оборонять Русь святую православную, ибо «нет Руси без Бога, но нет и Бога без Руси». Духовно оборонительная, державно созидательная страсть соборно, братчинно и творчески единит писателей в многоликом русском мире. Видишь их, витийствующих, зовущих народ к Сопротивлению, яро обличающих нежить и нерусь, заполнившую Русский Двор, и, кажется, порой щедро мечущих бисер перед сатанаилами, кои ухмыляются: рвите глотки, срывайте голос, надсаживайте сердце – нас не сломить, у нас все схвачено в «этой стране», а народишко ваш холопий не услышит глас вопиющего в пустыне – не дозволим, искусим зрелищем и хлебом, а и услышит чего-нито, так по нашему же хотению-велению и заплюет вас, закидает пивными банками – нет пророка в своем Отечестве. Но и молчать у пророка нет сил, да и не умерла промыслительная надежда, что иное зерно падет и на добрую ниву – взойдет, заколосится, родит щедрое жито.

 Увы, что греха таить, не всякому читателю, приваженному к беллетристическому чтиву, по духу, разуму и смиренному терпению личутинские романы, а уж тем паче трилогия «Раскол» – рысью по сюжету не пробежишь, запалишься, поймаешь себя на крамольной мысли: да ведь ты, братец, одолеваешь не художественную прозу в привычном читательском восприятии – прозу, что случается и душевной, и мертводушной, и яркой, и тусклой; ты открыл глубинное и бескрайнее, степенное и вдохновенное исследование русской судьбы, русской души от Древней до нынешней Руси (и не академически хладнокровное, а словно речь идет о самоличной судьбинушке писателя, о его мятущейся душе), при этом воплощенное райским слогом, слившем в себе традиции устной народной поэзии, что, подобно Вселенной, необозрима, непостижима, и древлеотеческой письменности – жития, слова, повести, поучения, сказания, послания, грамоты, мифа, легенды, песни, цветника любомудрия. В «Расколе» единым многоголосым, многовековым народным хором, сливаясь голосами, тянут псалмы церковные клирошане, причитают на тризнах северные вопленицы, воспевают любвеобильно, хмельно и радостно крестьяне, казаки, зверовщики да рыбаки, буйно веселясь после сезона и страды да по великим Христовым праздникам.

* * *

Мои встречи с Владимиром Личутиным, и мимолетные, и с беседами, можно счесть по пальцам на руке; но всегда помнится долгий, проникающий в душу, вопрошающий погляд, от которого иной раз и суетливо теряешься, и слышится добротная речь, то плавная, мудреная и цветистая, хотя и утененная скорбью, когда беседа о некогда вольном, ныне полоненном русском простолюдье, то булатно звенящая, когда разговор с крутого яра летит в российскую политику, где сукины сыны, обчистив народ до нитки, оплевав с ног до головы, на свои пиры во время чумы заказывают скрипичную мелодию «семь сорок», а народишку русскому – гробы. Впрочем, пока не о том речь… Подивил и северорусский поговор, не вытравленный книжной грамотой, столичной жизнью; и невольно послышался Солоухин с владимирским оканьем, да с вятским говорком писатель Крупин, который вспоминал: пришел в пединститут с деревенским поговором, и долго шарахались от него преподаватели и девушки, любящие городских, интеллигентных; привечала лишь преподавательница диалектологии, потому что можно было не волочась в деревню, изучать сельский говор под институтской крышей. Да, иному деревенскому выходцу до сосновой домовины непосильно разгрызть пуповину, намертво увязавшую с родом-племенем, с землей отичей и дедичей.

В благословенный и тихомирный застой про писателей из простолюдья комики шутили: де вышел из народа и хрясь харей в грязь, да и, не солоно хлебавши, снова убрел в народ. Владимир Личутин не выходил из народа – не сумел ли, не хотел ли, Бог весть; в народе народился, в народе и сгодился; и может часами с любовным знанием толковать о деревенском житье-бытье, о избе и огородине, о грибах и дикоросных ягодах, о рыбалке и охоте, ибо уж четверть века веснами, летами и осенями худо-бедно крестьянствует в глухоманной рязанской деревушке, попутно промышляя рыбу на озерных зорях, добывая ягоды, грибы в окрестных лесах, а то и с ружьишком бродит по глухариным и косачиным токовищам, по утиным озерушкам и болотинам. Но в отличие от преуспевающего и достаточного исторического писателя – героя романа «Любостай», что, убегая от суетного и богемного томления духа, сел наземь крестьянствовать, дабы «слиться с народом», Владимир Личутин не ради лишь душевной утехи очутился в рязанской малодворке, но и для природного прокорма: последнее десятилетие прошлого века ввергло писательскую семью в такую скудость, что уже и не выжить без огородины и лесных да озерных даров.

 Впрочем, и ныне-то писатель с нуждой не разминулся, а потому и ныне-то не смог выйти из народа. Смешно и горестно было читать в повествовании «Девяносто третий год. Вид из деревенского окна», как Личутин с женой Евдокией, дабы запастись мясцом да сальцем, растили ненажорное порося, от коего сами набедовались, и скотинку едва не уморили. Зарекшись на будущее больше не связываться со свинским промыслом, все же дорастили, и даже изготовили рождественский гостинец – свиной оковалок – для друзей Александра Проханова и Владимира Бондаренко.

* * *

Помню, три дня и три ночи обитал в избенке на Байкале – глухой распадок, зажатый хребтинами, тишь, синеватый по вечерам снег, ночью звездная россыпь, покойничья белая луна над черным гребнем кедровых вершин – и, протопив русскую печь, сварив некорыстное хлебово, читал «Раскол» Владимира Личутина – жил в русском средневековье и светло, и грешно, и трудясь, и молясь, и каясь во грехах, да и не приметил, как истаяла ночь, засинели оледенелые окошки, сморил сон. Эдак прочел и романы «Миледи Ротман», «Любостай», «Скитальцы», попутно и «Сукина сына» в прохановском «Завтра», а ранее и поморские очерки. Моя творческая судьба редко оборачивалась ко мне приветным ликом, чаще уныло ссутуленной спиной, и, к тоске и скорби, годами уводила от писательства, коим искусился смолоду, принуждая добывать хлеб насущный около литературы. Но неласковая доля читать не воспретила, вот и читал романы Владимира Личутина, и до того дочитался, что во вселенской стихии личутинского духа и слова моя тихая творческая суть истаяла на слепящем солнопеке унылым вешним снегом. Но не светлую либо черную зависть разбередила стихия – гордость за родное простолюдье, не вырожденное вопреки кощеевым чарам, коему и ныне посильно являть миру величавые дарования.

Читая «Раскол» да и прочие романы Владимира Личутина, уверился: народ русский, избитый, испитый, шишами с большой дороги европейской раздетый до исподней рубахи и кальсон, денно и нощно оскорбляемый и унижаемый, Божиим промыслом уберег в душевном утайке творческую силу, совестливость, любовь к Вышнему и ближнему. Многое, о чем широко и вольно пишет Личутин, и я пытался запечатлеть: воспевал да и оплакивал с причетью и мать-сырую землю, куда зароют кости, и небеса родимые, куда укочует грешная душа, и леса да степи, реки и озера, над коими в сонме сродников будет витать душа. Но если моя песнь – песнь одинокого отрока, юнца и мужа, то у Личутина – хор, когда, чудится, поет разом весь народ русский, обитающий и на земле, и в Божиих небесах.

С отрадным дивлением в былые лета читавший северные повести Личутина, а потом и романы, не загадывал писать впечатления, пока не одолел трилогию «Раскол», словно нагостился в курных крестьянских избах с малыми ребятами и телятами в кути, в дородных резных теремах, и под заунывный колокольный трезвон удалился из смутных городищ, помолился в скитах, отрешенно чернеющих посреди синеватых снегов, в монастырях, пронизанных поморским стылым ветром, в заиндевелых монастырских тюремках, и, милостью Божией переплыв штормящее северное море с ледяным салом, брел вьюжной тундрой, буреломной тайгой, после каменных россыпей высокогорными лугами, снежными гольцами и, выбиваясь из сил, взобрался-таки на поднебесную вершину русского хребта и, задыхаясь от явленного чуда, вдруг увидел всю Россию от цветущей и дымящейся земли до смиренной небесной синевы.

 

Владимир Личутин и Анатолий Байбородин

 

 

источник - denliteraturi.ru/article/3835

Дата публикации новости: 2019-02-05


Лидеры продаж

Все лидеры


 ©"Вече". 2008г. Все права защищены. Разработка: 2people.ru г.Москва, ул. Алтуфьевское шоссе, д.48 корп.1; Тел. +7(499)940-48-70, +7(499)940-48-71; e-mail: veche@veche.ru